О России, «которую мы потеряли»

Автор: | 2020-03-06
О России, «которую мы потеряли»

О России, «которую мы потеряли»

Потерянная родина

1.. Народы-смертники

Была когда-то такая огромная тюрьма, которая занимала площадь в миллионы квадратных километров. В тюремных каме­рах, называвшихся «губерниями» и «уездами», томились целые племена и народы. Тюремщиков было столько, что они соста­вляли целую армию.

Над всеми входами и выходами тюрьмы красовался черный двуглавый орел и над­пись: «Российская империя», но заключен­ные втихомолку называли ее «великой тюрьмой народов».

Среди заключенных в этой тюрьме бы­ли и смертники.

Сохранились приговоры, по которым на смерть осуждались не отдельные люди, а целые племена, города и области. Приго­воры написаны почти одинаковым языком.

«Беспощадно истребить все попавшееся на пути» (секретный доклад полковника Гродекова о борьбе с туркменами, 1879 год).

«Действовать при подавлении мятежа самыми решительными мерами, применяя оружие без всякой пощады» (приказ ми­нистра Дурново виленскому генерал-гу­бернатору, 1905 год).

Сохранились и донесения об исполнении приговора.

«Бунтующие села были разорены и сожжены, сады и виноградники вырублены до корня», — доносит покоритель Кавказа гене­рал Ермолов.

«Мы иногда мстили целым племенам за вину нескольких лиц», — говорит другой покоритель Кавказа, генерал Раевский.

В 1910 году недалеко от Самарканда в Ката-Кургане было жестоко подавлено восстание узбеков, или «сартов», как их тогда называли. В приказе об усмирении было сказано:

«Подошва русского солдата ценнее тысячи голов сартов».

Один заключенный народ расстреливали из пушек и винтовок, другой доводили до истощения и смерти голодом.

«Постоянный недостаток и страшная до­роговизна всех предметов жизненной необ­ходимости, жизнь впроголодь роковым об­разом сказываются на населении Камчат­ки. Инородческое население края умень­шается. Если это уменьшение будет про­должаться таким же образом, то через два века на Камчатке не останется ни одной инородческой души».

Это сказано в географическом сборнике «Азиатская Россия», который был напечатан в 1901 году.

Других заключенных просто травили, как крыс, ядом.

«За полторы бутылки разведенной во­дой водки, настоянной для крепости на махорке и на медном купоросе, купец бе­рет у чукчи бобровую шкуру… Все населе­ние берегов Колымы — вековечные рабы купцов: обыватели и дикари в вечных дол­гах, которые, как мертвая петля, все более и более захватывают шею».

Полторы бутылки яду — купоросной на­стойки, — от такого угощения не поздоро­вится и самому крепкому человеку.

Удивительно ли, что «дикари» гибли?

Когда Камчатка была завоевана, ее древ­нейших обитателей — ительменов — было несколько десятков тысяч. Теперь их — всего 800 человек. Алеутов были тысячи, осталось триста человек — это один из са­мых маленьких народов на земном шаре.

Если бы не революция, которая выпу­стила ительменов и алеутов из их тюрьмы, на Камчатке уже не было бы этих народ­ностей. Вымерли до единого человека омоки, котты, хайданы, анюиты, воаны, аринцы.

Но убить народ не так легко, как убить человека. Даже если истреблены или рассеяны люди, остается язык народа, остает­ся память о народе в названиях его род­ных рек, родных гор.

В истории человечества не раз бывало, что прекращали свое отдельное существование целые народы, сливаясь с завоева­телями. Но конец народа не всегда был концом языка. Язык умирал, но оставался существовать, как «мертвый язык», на страницах книг, на камнях памятников.

Не так было с теми народами, которые погибали в великой российской тюрьме на­родов. У многих из них не было своих письмен, не было книг. И эти немые народы исчезали, не оставив даже памяти о своем языке, о своей жизни. В 1909 году академик Комаров писал:

«Камчадальский язык уцелел лишь в нескольких деревнях Тигильского района. Во всей долине Кам­чатки только один 80-летний Феоктистыч в Машуре еще помнит по-камчадальски. Но он уже сильно болеет, и не сегодня-зав­тра наречие восточных камчадалов исчез­нет навсегда. Забываются совершенно да­же названия рек и гор, заменяясь постоян­ным повторением одних и тех же Быстрых, Мутных, Ольховых, Тополевых».

Такая участь грозила всем языкам, кото­рым еще не удалось закрепиться в книгах. Но и те, которые пустили прочные корни, которые зацепились всеми крючками и ве­точками своих письмен за бумагу, за пер­гамент, за камень, и эти языки истреблялись, вырывались с корнем. Детям не давали учиться родному языку в школе.

На Украине запрещали даже молитвен­ники издавать на украинском языке.

Но если людям не разрешалось говорить на родном языке, им оставалось только молчать.

Украинский писатель Шевченко писал:

От молдаванина до финна

На всех наречьях все молчат.

До присоединения Украины там было го­раздо больше грамотных, чем в Великорос­сии. Через каких-нибудь два века украин­цы стали одним из самых неграмотных на­родов в империи: на своем языке учиться им не давали, а учиться грамоте на чужом языке было нелегко.

Грамотных сделали неграмотными.

Само имя народа — и то вычеркивалось из списков заключенных, как имя умершего.

«Государь император зачеркнул назва­ние «белорусских» и соизволил приказать переписать указ с поименованием губерний каждой отдельно: Витебской, Могилевской, Виленской и Гродненской, причем после­довало собственноручное высочайшее пове­ление: правила сего держаться и впредь» (из переписки комитета министров с коми­тетом по западным губерниям, 1840 год).

Так вычеркивались народы из списков живых. Казахов именовали киргизами, нен­цев — самоедами, пуораведлан — чукчами, украинцев — малороссами или хохлами, а всех вместе — инородцами, как будто они не были коренными жителями у себя на родине, а явились откуда-то из иных мест, из иных стран.

Кого же считали в стране не инородцами, а коренными жителями?

Только русских.

Царь Николай II называл себя «истин­но-русским» человеком.

Газета «Новое Время» писала:

«Мы, божией милостью народ русский, обладатель великой и малой и белой Рос­сии, принимаем это обладание, как исклю­чительную милость божию, которою обяза­ны дорожить и которую призваны сохра­нять всемерно. Нам, русским, недаром да­лось это господство».

Но когда русский народ подымал голос, когда русские рабочие, выходили на улицы и площади, требуя свободы и хлеба, их так же расстреливали, как узбеков или туркмен.

В 1905 году петербургский генерал-губер­натор Трепов издал приказ:

«Патронов не жалеть».

Это значило «людей не жалеть». Это значило: не жалеть стариков, не жа­леть детей, не жалеть никого, будь он рус­ский или нерусский.

В списках рабочих и крестьян, убитых 9 января 1905 года, почти сплошь русские имена: Ермолаев, Иванов, Логунова, Медни­ков, Егоров, Матвеев…

А в 1917 году, когда опять началась ре­волюция, один из «истинно-русских» лю­дей, основатель «Русского Национального Союза», Шульгин писал:

«Пулеметов — вот чего мне хотелось, ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его бер­логу вырвавшегося на свободу страшного зверя. Увы, этот зверь был… его величество русский народ».

Почему же так «хотелось» русскому Шульгину расстреливать своих же рус­ских — Ермолаевых, Ивановых, Меднико­вых?

Потому что Шульгин был крупный по­мещик, а Ермолаевы, Ивановы и Меднико­вы были крестьяне и рабочие, восставшие против власти помещиков и капиталистов.

В великой тюрьме народов такие люди, как Шульгин, были среди тюремщиков, среди тех, кому выгодно было держать в неволе и русский народ, и народ туркмен­ский, и народ узбекский, и народ украин­ский.

2. Нисхождение в ад

Спустимся в прошлое, как в сказках спускаются в подземный мир.

Слыхали ли вы о книге, которая была написала больше шести веков тому назад итальянским поэтом Данте Алигиери и ко­торая называется «Инферно»? Инферно — по-итальянски значит ад. В этой книге, на­писанной звучными и торжественными сти­хами, Данте рассказывает о том, как он и его спутник Виргилий спустились под землю в ад, как они обошли его круг за кругом и что они там увидели.

В одном из кругов ада Данте и Вирги­лий увидели обжор, которые в наказание за свое обжорство копошились в грязи, как черви. В другом — они увидели скупых, которые были осуждены бесцельно катать взад и вперед тяжелые камни. В третьем — они увидели ростовщиков с мешками золо­та на шее. Ростовщики горели в огне и не сгорали. Чем дальше, тем страшнее и страшнее были пытки.

Я знаю, что вы, мои читатели, не верите в ад. Но я верю и заставлю вас верить.

Я покажу вам людей, которых на самом деле, а не в воображении поэта, жгли на огне, терзали, уродовали, пытали.

Свою «экскурсию в ад» мы совершим не с одним, а с четырьмя Виргилиями: с че­тырьмя преподавателями географии, кото­рые в 1901 году составили общими усилия­ми книгу «Европейская Россия». Книга их, как и моя, написана была для молодежи — о родине. Все, что в дальнейшем я заклю­чаю в кавычки, взято мною из книги пре­подавателей географии — Крубера, Гри­горьева, Чефранова и Баркова…

Первый круг ада. Горящие в огне

«Мы подошли к громадной печи, из кото­рой вырывалось пламя. Рабочий, скелет, обтянутый кожей, сыплет в печь для про­каливания еще не раздробленную руду.

— Тут у нас самые трудные работы,— шепчет мне управляющий.

На рабочих рубахи — кто не снял их — мокры от пота. Случается, что в жаре на этих рубашках кристаллизуется соль, вы­ступающая вместе с потом из пор. Вот не­сколько рабочих сели в угол, отдыхают. Ни слова между ними, точно замерли.

— Они на огне горели, а теперь из них пот бежит, ослабляет их страшно.

—  Эй, ребята, пора! После насидитесь.

Мы подошли к другой печи, в которой клокотала руда.

— Жарко, — оборачивается один из ра­бочих, которого совсем поджарило пламя, вырывающееся вверх из домны.

Бросился к воде, жадно припал к ней и пьет…

— Сторонись, сторонись!.. И меня толк­нули в сторону. Полунагие рабочие под­хватили два короба с рудой и углем и стали опоражнивать их в дышащую огнем и зноем пасть домны.

— Куда ты? — закричал надсмотрщик на рабочего, который кинулся прочь от печи.

Там, где стоял он, всего сильнее подымалось пламя.

— Невозможно.

— Что невозможно?

— Стоять. Так палит… Дышать нельзя.

— Ну пошел, пошел. Надо, чтобы руда ложилась по всей домне ровно, а не то, что в один край много, а в другой ничего. Этак, чего доброго, и домну испортишь. Пошел, пошел!»

Круг второй. Отравленные

«Мы понеслись куда-то вниз, среди пол­ного мрака. Не успели мы опомниться, как уже стояли на дне галереи, по которой там и сям мелькали огоньки… Где-то раздава­лись удары, в воздухе было сыро и смрад­но. Всюду кипела работа: в одном месте рабочие тяжелыми кирками долбили стены, в другом сверлили отверстия, куда вкла­дывается динамит.

По дороге доктор, один из наших спут­ников несколько раз останавливался пе­ред тем или другим рабочим, бесцеремонно и молча раскрывал пальцами ему рот и, пощупав десны и зубы его, шел дальше. Я и раньше знал о ртутном отравлении, но не представлял себе ясно размеров его…

Через минуту мы снова были наверху.

Вокруг беспрерывно раздавались гро­хот, лязганье, хрустенье… В раскаленном воздухе, носились пары ртути, мышьяка, сурьмы и серы. Доктор снова, начал рас­крывать рты, щупал десны, шатал зубы и приказывал горизонтально вытягивать ру­ки… Насыщенная ядом атмосфера быстро производит действие: появляется красная полоса на деснах, зубы шатаются и выпа­дают, челюсть отвисает, руки и ноги на­чинают дрожать».

Круг третий. Искалеченные

«Мы вошли в избу кустаря. У верстака протирает замок старик без рубашки. Его грудь выпячена искошена к одному боку. Сутуловатость перешла уже в горб. Это результат работы, при которой тяжесть всего тела опирается на левую ногу. Ло­патки выдвинулись, еле покрытые кожей, руки как плети. Волосы смочены потом. Дышит он с явственным усилием.

За тем же верстаком ближе к углу ра­ботает старшая дочь, девушка лет семнад­цати… Несколько тысяч раз в день подни­мет и опустит она голову и наляжет ру­ками на кусок железа…

Направо от входной двери работает дру­гая дочь, девочка лет двенадцати. Ее ра­бота пока еще детская: она складывает вдвое и втрое полоски железа и прибивает их молоточком. Все это она делает безостановочно. За верстаком она простоит доб­рых тринадцать, четырнадцать часов в день, и то только во внимание к ее моло­дому возрасту. Вообще же у кустарей, ра­ботающих у себя дома, рабочий день все­гда не менее 17 часов, а иногда доходит до 18 и даже 19 часов в сутки».

Круг четвертый. Копошащиеся в грязи

«Окраина города. Дома без крыш, с раз­валившимися пристройками, с треснув­шими стенами, с выступившими на них пятнами, с обвалившейся штукатуркой.

Вместо дворов и садов — грязные лужи и кучи мусора. Кое-где на стенах разве­шано невообразимое тряпье, не имеющее названия на языке человеческом, но испол­няющее должность одежды…

Жилище. Грязные, невыбеленные стены, корявый пол с расшатанными половицами, пустота. Стены голые. Не видно ни книг, ни утвари. Вместо мебели — жалкие скамьи и стол. Нет кровати, на полу какое-то тряпье. На всем печать подавленности и безнадежности. Среди этой грязи и куч тряпья, под еле живыми потолками, копо­шится жизнь: ребятишки шныряют под но­гами».

Круг пятый. Изъеденные солью

«Соленое озеро в степи. По пояс в воде стоят люди. Это калмыки. Они разбивают соляные пласты, промы­вают их в реке и сгребают соль в кучи. Соль разъедает тело, появляются тре­щины и ссадины. В раны вновь набивается соль и разъедает их еще больше».

Но довольно… Скорее на белый свет из этого ада, скорее назад — или, вернее, вперед — в Советскую страну!

Книгу, из которой я взял все это, соста­вили по произведениям многих писателей не какие-нибудь революционеры и агитато­ры, а скромные преподаватели географии.

Они написали книгу о родине для моло­дежи. Какой страшной должна была ка­заться родина их читателям.

3. Искусство грабить бедных

В том аду, о котором рассказывает Дан­те, людей терзали за их грехи и пороки.

Одних — за обжорство, других — за ро­стовщичество, третьих — за скупость, за слишком большую любовь к золоту.

А за что терзали людей в аду, который помещался на земле? За то, что они были бедными.

Бедность, говорят, не порок, и все-таки за бедность людей карали так, как будто она была величайшим пороком.

Страдающих этим «пороком» было много в нашей стране.

Недаром так часто русские поэты гово­рили о «нищих деревнях», об «убогой и нищей России». Иной раз стихи поэта мо­гут быть тоже свидетельскими показания­ми, и притом самыми достоверными.

Я беру с полки томик стихов Блока:

«И низких, нищих деревень

Не счесть, не смерить оком…»

Я раскрываю другую книгу — стихи Белого:

«Там — убогие стаи избенок,

Там — убогие стаи людей.»

Стихи Тютчева:

«Эти бедные селения,

Эта скудная природа…»

И, наконец, не смиренные и не тоскли­вые, а гневные стихи Веневитинова:

«Грязь, мерзость, вонь и тараканы

И надо всем хозяйский кнут —

И вот что многие болваны

«Священной родиной» зовут.»

Веневитинов и Блок стоят у меня на одной полке. Но в истории между ними почти целое столетие. За это столетие гряз­ная и нищая Россия не выбралась ни на вершок из своей грязи и нищеты.

Везде была нищета — и в холодных и дымных русских избах, и под гниющей соломой украинских хат, и в землянках донецких шахтеров, и в глиняных саклях горцев, и в рваных юртах казахов.

Правда, в этом океане нужды и нищеты были островки довольства и даже богат­ства. Но это-то, пожалуй, самое страшное и самое удивительное.

Бывало, после целых дней пути по грязным дорогам — от одной нищей деревни до другой — путешественник вдруг попадал на улицы города. Помню, как мне самому, когда я еще был ребенком, казалось непо­нятным, откуда среди всей этой нищеты могли взяться подъезды с швейцарами в галунах, шипящие газовые фонари над входом в рестораны, бесконечные ряды лавок в Гостином дворе, где ловкие при­казчики, как фокусники, жонглировали тя­желыми свертками шелков и сукон.

Работают ли здесь люди? — думал я. Или только все едят в ресторанах, тор­гуются в магазинах, раскатывают взад и вперед в парных экипажах?

Я был мал тогда и не знал еще, что есть особое искусство — самое выгодное и при­быльное — искусство грабить тех, у кого ничего нет.

У полуголодных рабочих, у нищих кре­стьян зачастую не было и гроша в карма­не, а какие-то люди ухитрялись среди бела дня, совершенно безнаказанно, похищать у них целые пачки хрустящих сторублевых бумажек.

И разница между таким ловким дельцом и грабителем была только та, что граби­тель грабил богатого, а делец — бедного.

Если эти строки прочтут за границей, кое-кто из читателей скажет:

— Ну, пошла коммунистическая агита­ция!

Но это сравнение — дельца с грабите­лем — совсем не мое. Это старое сравнение. Даже американский президент Теодор Руз­вельт в одном из своих посланий конгрессу называл крупнейших дельцов своей страны «разбойниками с большой дороги». А, как известно, Рузвельт не был коммунистом.

Но мне скажут: как же можно ограбить того, у кого ничего нет? Что с него возь­мешь?

С него можно взять много.

У него есть руки, которые могут рабо­тать.

Он не богат, но своими руками он может создать богатства. Все богатства, которые есть на земле, созданы им. Он воздви­гал дворцы, он строил заводы, он насаждал сады, он добывал руды. Но все эти богат­ства доставались не ему.

Искусство грабить тех, у кого ничего нет!

Этим искусством хорошо владели хо­зяева земли, заводов, шахт, хозяева бан­ков, лабазов, лавок. Способы грабежа были различны: одни в Москве, другие в Бухаре, третьи в Юзовке, но суть оставалась одна и та же.

Вот несколько примеров.

Таджикский писатель Садреддин Айни пишет:

«Эмир и его чиновники заставляли на­род платить “харач” — налог на землю. По этому налогу с дехканина взимали денег больше, чем стоила самая земля, труд и урожайЗакот — денежный налог со скота. Именем закота облагали любое действие человека, закон не устанавливал предела: судьбу человека решал чиновник. Платили еще “дасторхан нули хаким”, расход на стол хакима — наместника эми­ра, на стол чиновников хакима.

Если не было денег, брали натурой — маслом, молоком, шерстью, кожей, бараном, мануфактурой, гончарными, медными изде­лиями. Брали налог “уляу-аули” (расход на переезды хакима из города в город, из кишлака в кишлак). Платили за передви­жение овец. Денег не хватало. Откуда они могли взяться, если дехканин жил для то­го, чтобы все время платить?

Чтобы погасить долг, продавали сыновей и дочерей. Помню каждое возвращение хакима и его чиновников из объездов восточной Бу­хары — части нынешней территории Тад­жикистана. Они привозили с собой два­дцать, тридцать, а то и больше “духтур-хана” — девушек и мальчиков.

Еще более страшной была власть духо­венства. Именем Корана могли очернить, окле­ветать, сослать, лишить зрения, лишить жизни. Каждый, даже самый ничтожный мулла получал надел в 50 и больше таналов земли, духовник имел право заста­влять работать на этой земле для себя все население своего кишлака».

Это Бухара.

А вот Юзовка — в Донецком бассейне. За тысячи километров от Бухары. Да, пожалуй, между Бухарой и Юзовкой лежали не только тысячи километров пути, но и сотни лет истории. В Бухаре были еще средние века, в Юзовке — девятнадцатый век, с доменными печами, с мартенами, с лязгом железа и свистом пара.

Но вот что говорит о Юзовке книга че­тырех преподавателей географии:

«Земля, на которой стоит Юзовское по­селение, принадлежит заводу, и он неукос­нительно собирает с обывателей очень вы­сокую плату за каждую пядь земли. Здесь все обложено: каждый вершок земли, каж­дое яйцо, проданное торговкой, каждая кар­тофелина, привезенная мужиками, и эти деньги идут в карман заводчиков».

Не правда, ли, какое неожиданное сход­ство между мистером Юзом, джентльменом, англичанином, одним из владельцев Юзовских заводов, и «недостойным рабом бо­жиим» бухарским эмиром Сеид-Мир-Али­мом?

Юзовские рабочие были обложены по­датью на содержание «стола» и прочие на­добности Юза и его компаньонов так же, как и бухарские дехкане, которые должны были платить на содержание стола эмира и его хакима.

Люди, которым самим нечего было есть, должны были оплачивать званые обеды господ акционеров Юзовских заводов. Рабо­чие своим трудом у домен и мартенов и платой за каждую пядь земли, за каждую картофелину, за каждое яйцо создавали богатства своих хозяев.

Заводчики ухитрялись наживать деньги не только на труде рабочих, но и на труде крестьян, которые, казалось бы, от них не зависели. Сговорившись между собой, круп­нейшие заводчики подняли цену на же­лезо. Земледельца, заставляли платить вдвое за косу или серп.

Удивительно ли, что Юзовские заводы давали до ста процентов барыша и что 30–40 процентов — это была обычная при­быль на заводах и шахтах южной Рос­сии. Недаром за границей акции брали на­расхват, стоило только прибавить к назва­нию акционерного общества название «До­нецкое» или «Днепровское».

Рабочий недополучал, крестьянин пере­плачивал. Но бывало и обратное.

Когда помещики нанимали крестьян-бат­раков для уборки хлеба или вспашки зем­ли, тогда крестьянин недополучал. Когда помещики подымали цены на хлеб, тогда рабочий переплачивал.

Это тонкое искусство — искусство гра­бить тех, у кого ничего нет.

Теперь понятно, за какие грехи людей жарили в огне домен и травили ртутью в рудниках.

Зачем было тратить деньги на всякие вен­тиляторы, водяные ширмы для защиты от огня, на механические приспособления для загрузки и выгрузки? Эти приспособления могли бы сберечь, удлинить жизнь людям. По жизнь человеческая в прежней России была так дешева!

4. Человек-вещь

Можно совершенно точно сказать, сколь­ко рублей и копеек стоил человек в Петер­бурге в начале этого века.

Все знают, что было когда-то такое страшное время, когда людей покупали и продавали, как лошадей или коров. Вот, например, какие объявления печа­тались в газете «С.-Петербургские Ведомо­сти» за 1800 год.

«На Васильевском Острову, по Большому проспекту, в доме под № 76 продаются: мужской портной, зеленой забавной попугай и пара пистолетов».

«Московской части, в улице Боль­ших Пеньков в доме №174 продаются муж с женой от сорока до сорока пя­ти лет доброго поведения и молодая бурая лошадь».

«Продается человек 25 лет, большо­го росту, умеющий писать и играть на скрипице и годный в лакейскую должность. Видеть его и о цене уз­нать на Галерном дворе, в Англий­ском трактире, у г. Фавля».

Это было в 1800 году, когда еще суще­ствовало крепостное право. Но я говорю сейчас не о тех далеких временах, а о вре­менах гораздо более близких, когда в горо­дах уже были большие фабрики и на этих фабриках работали тысячи не крепостных, а свободных, «вольнонаемных» рабочих.

Лет сорок тому назад на Обуховском заводе была вывешена таблица — нечто вроде прейскуранта, в котором человек был расценен и целиком и по частям, и оптом и в розницу. Было точно определено, сколь­ко стоит человеческая голова, человеческий мозг, глаз, ухо, язык, шея. По этой табли­це голова, например, стоила дороже, чем глаз; глаз дороже, чем ухо; ухо дороже, чем язык. За два глаза платили втрое больше, чем за один, за ухо втрое больше, чем за гортань. А внизу под таблицей сто­яла подпись директора, чтобы все знали: это не в шутку, а всерьез.

Вот эта таблица.

«Голова.

  1. Повреждения черепа, вызывающие ду­шевные расстройства, параличи и т.д., оплачиваются в размере — 100 руб.
  2. Сотрясение мозга (в зависимости от последствий) — 85–60 р.
  3. Более легкие повреждения головы — 30 р.

 Глаза.

  1. Потеря зрения на оба глаза — 100 р.
  2. Потеря зрения на один глаз — 35 р.

 Уши.

  1. Полная глухота — 50 р.
  2. Глухота на одно ухо — 10 р.

 Шея.

  1. От повреждения гортани до потери ре­чи — 10-15 р.

 Лицо.

1. Повреждения лица (при вывороте щек, сужении рта и т. д.) — 35 р…

Было еще много других пунктов, а в са­мом конце был подведен итог: стоимость всего человека целиком, от головы до пят. Для подведения итога составители табли­цы не стали утруждать себя и прикиды­вать на счетах: голова — столько-то да еще шея столько-то, да еще пара рук столько-то… Они поступили проще. В кон­це таблицы сказано, что при нескольких повреждениях общая сумма, выплачивае­мая рабочему, не должна превышать ста рублей.

Стоимость человека равна ста рублям.

Много ли это — сто рублей?

В те времена рабочий в среднем получал рубль в день. Значит, за целую человече­скую жизнь платили столько же, сколько за сто дней работы.

Если вчитаться в таблицу, не так труд­но понять, из какого расчета она соста­влена.

Составители таблицы рассуждали так.

Рабочий человек — это одна из заводских машин. В машине есть части, детали более важные и менее важные. Повреждение глаз выводит из строя всю машину: рабо­чий без глаз уже не рабочий. Поэтому сто­имость глаз = стоимости человека = 100 ру­блям.

Уши — деталь менее важная. Без слуха живая машина работать может, но упра­влять ею труднее. Значит, глухой человек это уже не полный человек, а, скажем, пол­человека. Лишение слуха =50 рублям.

Гортань — деталь еще менее важная. Ра­бочий должен уметь слушать, а рассуждать ему незачем. Достаточно кивка головы: «Слушаю-с, приказание будет исполнено». А потому за полную потерю речи можно дать какой-нибудь пустяк, ну, допустим, 15 рублей.

Потеря речи = 15 рублям.

Так по одной таблице, по нескольким цифрам можно с точностью определить, как расценивали трудящегося человека в преж­ней России, как относились к нему те лю­ди, которые были его хозяевами.

А ведь трудящиеся люди — рабочие и крестьяне — составляли девять десятых всего народа.

Трудящиеся руки, которые стоили так дешево, воздвигали дворцы, создавали па­мятники искусства, которыми мы гордимся.

Эти головы — по сто рублей штука или еще дешевле — рассуждали и мыслили.

Даже шеф жандармов Беккендорф и тот когда-то говорил о крестьянах:

«Среди этого класса встречается гораздо больше рассуждающих голов, чем можно было бы подумать с первого взгляда».

«Люди-вещи» создали тот язык, на кото­ром мы говорим. Величайший из наших писателей — Пушкин — учился русскому языку не у гувернеров, а у крестьянки.

«Люди-вещи» сотворили целый чу­десный мир сказок, песен, былин.

Вещь не знает, что она вещь, а «люди-вещи» знали, что они люди. Даже в те страшные времена, когда карету продавали с человеком в придачу, крепостной поэт Иван Сибиряков писал:

Увы, и я, и я рожден

В последней смертной доле.

Природой чувством наделен,

Столь гибельным в неволе.

Сибиряков жаловался на свою «долю». Но были и такие, которые не жаловались, а негодовали и боролись. Среди покорных рабов то и дело появлялись смелые и силь­ные люди, не рабы, а борцы. Когда в 1877 году ткача Алексеева судили за рево­люционную работу, он произнес речь, пол­ную возмущения против того строя, кото­рый рабочего на фабрике делает рабом.

«Если мы бываем вынуждены, — говорил Алексеев, — просить о повышении зара­ботной платы, а нас за это ссылают в Си­бирь, — значит, мы крепостные. Если мы хотим оставить фабрику и требуем расче­та, а нас прикладом солдатского ружья приневоливают продолжать работу, — зна­чит, мы крепостные. Если за подачу жало­бы на капиталиста квартальный бьет нас в зубы кулаком и пинками гонит вон, — значит, мы крепостные».

Разве могла бы «живая машина» произ­нести такую речь?

«Живые машины» не устраивали бы ста­чек. «Живые машины» не услышали бы голоса тех, кто звал их на борьбу. «Живые машины» не подняли бы восстания против того строя, который сделал их машинами.

Нет, это были не машины, а люди, и ка­кие еще могучие люди!

Когда вспоминаешь историю народов на­шей страны, поражаешься их мощи. Века рабства не сломили народной гордости. Ту­пой и тяжелый труд с рассвета до ночи, с детских лет до самой смерти, не убил ра­зума, не убил любви к жизни.

И этаких-то людей расценивали на руб­ли и копейки!

5. Человек-цифра

Я оказал, что рабочего человека считали машиной. А у машины имени нет. В пас­порте у нее указаны только инвентарный номер, ее мощность и производительность.

У рабочего человека тоже был свой ин­вентарный номер. Для заводчиков каждый рабочий был просто рядом цифр.

Вот передо мной расчетная книжка рабо­чего Путиловского завода. На ней нет фа­милии, а есть только номер.

Наверху — надпись: мартеновская ма­стерская. Дальше — черный двуглавый орел, а под ним № 759.

Фамилия нигде не указана. Если № 759 заболеет, умрет, попадет под колеса паро­воза на заводском дворе, разлетится на куски при взрыве парового котла, ничто не изменится: расчетная книжка за № 759 бу­дет выдана другому рабочему.

И на следующее же утро, когда № 759 будет еще лежать в мертвецкой при завод­ской больнице, № 759 приступит к работе в той же мастерской и на том же месте. Ведь у ворот завода толпятся безработные: стоит только поманить, на место одного убитого найдутся десятки живых.

Имени и фамилии у рабочего на заводе не было. Был номер. Даже прошения сами же рабочие подписывали не фамилией, а номером. Вот одно такое прошение, сохра­нившееся в бумагах окружного инженера Северного Горного Округа. Начинается оно так:

«Ваше высокоблагородие, Александр Иванович, просим, обратите внимание на наш низкий класс, как обижают до не­возможности в ІІутиловском заводе в меднолитейной мастерской».

А подписано прошение:

«№№ 353, 348, 314, 342, 343, 340 и еще много народу».

Для заводчиков или директоров завода людей на заводе не было, были цифры: рабочий — это № расчетной книжки, номерок на доске в проходной конторе, цифра зара­ботков, штрафов, удержаний в платежной ведомости, цифра производительности тру­да в докладе акционерам, цифра несчаст­ных случаев в актах фабричной инспек­ции.

Когда-то в крепостные времена помещик, запоровший до смерти крестьянина, прика­зывал поставить в церкви у образа Николая-угодника трехпудовую свечу, каялся и молился: ведь чего доброго покойник ста­нет являться по ночам и терзать своим страшным видом, своими кровавыми руб­цами нечистую совесть.

Это было в те времена, когда человек был еще крепостным рабом, вещью другого человека. Когда же отменили крепостное право, человек — на словах, по закону — стал «свободным», вещь стала человеком. Но на деле «освобожденный» человек попал в новое рабство, в рабство «по взаимному соглашению» «за наличные денежки», в такое рабство, которое превращало человека даже не в вещь, а в вереницу цифр.

По статистике на Путиловском заводе происходило в год до 1500 несчастных слу­чаев с рабочими (125 на тысячу). Какой-нибудь акционер — один из вла­дельцев завода, — просматривая сведения о несчастных случаях, видел только циф­ры, а не людей. «Пострадавших от уши­бов — 693 человека, от переломов — 57, от вывихов — 148». Он не видел, кто же тут именно обожжен, искалечен, изранен. По ночам он мог спать спокойно.

У цифры нет лица и голоса, она не вста­нет ночью у изголовья страшным призра­ком, цифра не может пригрозить поджогом или убийством, цифра не может стонать, роптать и жаловаться.

А если и вспоминались эти досадные цифры, господин акционер, должно быть, отгонял их без труда такими рассуждения­ми: несчастные случаи бывают везде. Вот в Германии, например, в 1910 году на 24 миллиона рабочих и служащих было семьсот тысяч несчастных случаев. В Ан­глии в том же году на 7 миллионов рабочих было несчастных случаев четыреста тысяч. А чем Германия и Англия не про­свещенные страны? Убаюканный мелька­нием семизначных и шестизначных чисел, господин акционер засыпал сном правед­ника, сном невинного младенца.

Впрочем, были и другие цифры, которые еще быстрее производили убаюкивающее и успокаивающее действие: цифры прибылей и дивидендов; по докладу Общества Путиловских заводов

«за 1912 год получено при­были 2 340 720 рублей, в сравнении с пре­дыдущим годом более на 311 422 рубля».

Под натиском этих миллионов и тысяч в один миг обращались в бегство и исчезали из памяти другие миллионы и тысячи — досадные цифры искалеченных, изранен­ных, изувеченных.

Цифра не может говорить, не может кри­чать. Но если бы цифры заговорили, каж­дая единица рассказала бы о мучениях на операционном столе, о томительных ночах в больничной палате, о трупах под окрова­вленными простынями, об искалеченных человеческих телах и об изуродованных че­ловеческих жизнях.

Возьмем только несколько единиц из всех этих многозначных чисел, которые длинны­ми столбцами заполняют «Сведения о не­счастных случаях с рабочими заводов г. Санкт-Петербурга».

Май 1909 года. Завод Семянникова, ко­тельная мастерская. Старый рабочий Ефим Лахнов клепал судовой котел. Котел висел на цепи подъ­емного крана над колодцем, специально устроенным для таких работ. Лахнов рабо­тал, стоя на досках, перекинутых через ко­лодец. Когда он подводил пятисотпудовый котел к клепальной машине, он заметил, что цепь сдает. Цепь была рассчитана на меньшую нагрузку.

Лахнов бросил работу и пошел к началь­нику мастерской Галкину, чтобы предупре­дить об угрожающей опасности.

Но Галкин оборвал его:

— Надо сначала посмотреть, почему цепь сдает, а потом уже заявлять.

Лахнов вернулся на место. А через ка­кой-нибудь час в мастерской услышали грохот. Когда со всех сторон сбежались ра­бочие, они увидели торчащий над колодцем обрушившийся котел, а под ним Лахнова, который, обливаясь кровью, висел на обна­женных сухожилиях оторванной и прида­вленной руки. Он был мертв.

Толпа все прибывала. Рабочие, подходя, снимали шапки. Вдруг они расступились, чтобы пропустить кого-то маленького, кого сразу даже нельзя было разглядеть. Это приполз безногий калека — брат погибше­го. Всего несколько месяцев тому назад он работал здесь же, в этой же мастерской, на том же месте. Однажды, когда он осторож­но поворачивал котел, висящий на цепи, этот гигантский маятник толкнул его и он упал вниз в двухсаженный колодец. И вот теперь, изувеченный, он приполз, чтобы по­смотреть на убитого брата.

Начальник мастерской, покуривая, заме­тил соседу-инженеру:

—  А жаль, котел-то погнулся.

В толпе зашумели. Кто-то сшиб с голо­вы инженера фуражку со значком и ко­кардой. Кто-то крикнул: «бей». Но инжене­ров уже не было в толпе. Им каким-то спо­собом удалось в один миг скрыться.

Об этом случае рассказывается в «Исто­рии завода имени Ленина» (так называется теперь Семянниковский завод). А написана эта история рабочим завода Паялиным.

Паялин рассказывает еще о многих дру­гих несчастных случаях на Семянниковском заводе: вот в той же котельной с ржа­вой цепи сорвалось котельное днище и раздробило ногу рабочему, вот в паровоз­ной мастерской опять-таки с цепи сорва­лась паровозная рама и раздавила рабо­чего, вот в пароходной мастерской из-за изношенности кожаного ремня разорвалось шлифовальное колесо, и осколок убил ра­бочего.

Можно было бы привести еще тысячи таких примеров. Людей отдавали на растер­зание вещам, сорвавшимся с цепи. А меж­ду тем, разве трудно было рассчитать цепь или заменить ржавую цепь не ржавой? Раз­ве нельзя было поставить ограждение у станка или закрыть решеткой зияющий под ногами колодец? Делается же это в обяза­тельном порядке сейчас на всех советских заводах.

Но капиталисты-заводчики мало беспо­коились о безопасности людей. Ведь жизнь человеческая была так дешева. Человек стоил дешевле, чем ограждение вокруг опасной машины. Да и к тому же плата за увечие выдавалась рабочему далеко не все­гда. Чтобы добиться выдачи денег, изуве­ченному приходилось ходить по судам и по адвокатам и доказывать свою невинов­ность в собственном несчастье. Обычно за­водчики утверждали, что рабочий сам себя изувечил по «неосторожности», чуть ли не по «собственному желанию».

Как будто это было такое выгодное пред­приятие для рабочего — продавать свои глаза или руки по 35 рублей за штуку!

Впрочем, бывали такие случаи, когда ра­бочий, действительно, попадал на кладби­ще или в больницу по «собственной неосто­рожности». Но что такое «неосторожность»? У неосторожности тоже есть свои причины.

Установлено, например, что на тех фа­бриках, где не было вентиляции, где тем­пература превышала 24 градуса, число не­счастных случаев оказывалось на одну чет­верть больше, чем там, где температура бы­ла нормальная.

В сильной жаре рабочий быстрее утом­лялся, а когда человек утомлён, ему труд­нее быть внимательным, труднее управлять своими движениями. Вокруг — опасные звери-машины, да еще не на цепи и не в клетке. Зазеваешься, машина отгрызет тебе руку или откусит ногу.

Так же, как жара, действуют пыль и уду­шливые газы. Они быстро доводят чело­века до такого состояния, когда он уже не может больше оберегать свою жизнь.

Рабочий погибал, а потом в протоколе писали: «погиб по собственной неосторож­ности», и к числу несчастных случаев за год прибавлялась новая единица.

Такое истребление людей шло не только в отсталой Российской империи. В тех стра­нах, которые гордятся своей культурой, ты­сячами гибли и сейчас гибнут рабочие, от­ того что хозяева не заботятся об их безо­пасности.

Вот, например, сведения о несчастных случаях в Германии за 1929 год. Цифры показывают, сколько рабочих-строителей было ранено и убито в Германии из каж­дых десяти тысяч.

Когда просматриваешь эти статистиче­ские таблицы, кажется, как будто читаешь сводки с фронта: убито столько-то, ранено столько-то.

Ранено                          Убито

Гамбурский профсоюз                        1180                              6

Северо-восточный                              1360                              7

Магдебурский                                       1060                              7

Саксонский                                           1200                              6

Рейн-Вествальский                             1400                              8

Я не буду продолжать. Довольно и этого. Вывод очень простой и очень страшный. Каждый раз, когда германский рабочий-строитель поступает на работу, он должен знать: рабочий номерок — это лотерейный билет. Лотерея не беспроигрышная, а без­выигрышная. Главный проигрыш — жизнь, проигрыши поменьше — рука, нога, глаз.

Из десяти тысяч билетов проигрывает ежегодно примерно тысяча, значит, за де­сять лет могут проиграть все десять тысяч билетов.

Обыкновенно билеты в лотереях в конце концов, выходят в тираж. Тут, в этой чу­довищной лотерее, выходят в тираж люди. Из всех строителей быстрее всего в Герма­нии «выходят в тираж» строители мостов, подземных и подводных сооружений. В 1929 году была ранена на такой работе четвертая часть всех рабочих. Значит, тут каждый билет проигрывает раз в четыре года.

Игра идет по точным правилам, по точ­ным законам,

А после этого говорят о несчастных «слу­чаях». Нет, эти случаи не случайны.

Все случайности в мире подчинены зако­нам, которые мы не всегда знаем, но кото­рые всегда существуют. Один и тот же закон правит на заводах и стройках в «культурной» Германии, и правил когда-то на заводах отсталой Российской империи.

Это — закон наживы, закон частной соб­ственности, тот закон, который человека превращает в цифру, который каждый фунт человеческого мяса оценивает в ру­блях и копейках.

6. Клетка с кобрами

Слышали ли вы когда-нибудь, чтобы люда поздравляли друг друга с наводнени­ем или с пожаром?

— Сударыня, примите мои поздравле­ния по случаю вчерашнего наводнения.

— Милостивый государь, разрешите поздравить вас с ураганом.

На нашей советской родине этого не бы­вает. А вот на той части земного шара, ко­торая называется «капиталистическим ми­ром», это бывает, и не так уж редко.

Американский писатель Стюарт Чейз го­ворит:

«Наводнения, которые произошли весной 1936 года, были поводом для позд­равлений в тех кругах, которые имеют дело с постройкой мостов, со снабжением госпи­талей, с производством стали, цемента, строительного леса и лодок. Это, может быть, хорошо для чьих-нибудь дел, но это очень плохо для страны. Я предпочел бы брать уроки нравственности в клетке с кобрами».

Почему же люди радуются наводнениям?

Стюарт Чейз это объясняет:

«Продавцу нужен недостаток, покупателю изобилие. Продавец с товарами в руках радуется сти­хийным бедствиям, которые вызывают не­достаток, — наводнениям, пожарам, урага­нам, засухам. Когда засуха поражает поля, цены на чикагской бирже летят вверх. Стоит пойти дождю — и они падают. Чем больше катастрофа, тем больше и оживле­ние».

Любят ли своих сограждан и свою роди­ну люди, которые радуются наводнениям и пожарам?

Нет, эти люди не любят свою родину, хо­тя бы они и клялись в любви к ней.

Для них «дела» выше всего. Наводне­ние — это «дело». Засуха — это «дело». Даже война — самое страшное из всех бед­ствий, которое может постичь родину, — то­же «дело», да еще какое доходное.

В самом деле: «недостаток выгоден про­давцам». А что же вызывает больший не­достаток, если не война? За четыре года войны — 1914–1918 годы — было израсхо­довало снарядов на 30 миллиардов долла­ров. Представляете ли вы себе эти горы стали, которые были истреблены ради истребления?

Не один какой-нибудь город, целая треть Франции была превращена в развалины, да еще вся Бельгия в придачу.

Война принесла громадные прибыли пу­шечным фабрикантам, «торговцам смертью».

Ведь война — это особенно выгодное «де­ло»: она начинает приносить доход задолго до своего начала.

За десять довоенных лет капитал пушеч­ной фирмы Круппа вырос со 160 миллио­нов марок до 250 миллионов. За один толь­ко предвоенный год Крупповские заводы дали 40 миллионов чистой прибыли.

Можно ли найти дело выгоднее? Ведь это курица, которая начинает нести яйца до того, как вылупилась из яйца.

А когда началась война, «дела» пошли еще лучше. Глава фирмы «Крупп», госпо­дин Крупп фон Болен унд Гальбах мог быть доволен. Война принесла фирме 800 000 000 марок чистоганом. За этим длинным рядом цифр, разумеется, совер­шенно исчезали другие цифры — убитых на войне. А цифры и тут были не малень­кие. За четыре года войны убито было 10 миллионов.

Немало нажили на войне и дельцы дру­гих стран.

Стюарт Чейз говорит:

«Вообразите, что президент Вильсон предложил бы в 1917 го­ду затратить 25 миллиардов долларов на пе­рестройку трущоб в американских городах. Он, вероятно, был бы отправлен в сумасшед­ший дом. Обитатели трущоб сами должны заботиться о своих трущобах. У народа в целом и у финансовых кругов в особенно­сти нет доверия к такому употреблению денег. А это было бы хорошее, человечное дело. Обстоятельства заставили президента Вильсона предложить, чтобы 25 миллиар­дов долларов были потрачены на разруши­тельное, бесчеловечное дело… И не было никаких затруднений с получением 25 мил­лиардов».

Почему же американские дельцы так охотно дачи 25 миллиардов на войну? По­тому что война — это «дело».

Мне скажут: верно, Крупп и все прочие дельцы — германские и русские, американ­ские и английские — наживали деньги, но ведь они-то в то же время защищали свою родину.

Правда ли это?

Теперь выяснилось, что дельцы воюющих стран продолжали между собой торговать, «делать дела», даже тогда, когда война уже бушевала на всех фронтах.

Германцы продавали французам колю­чую проволоку для окопов, а французы немцам никель для пуль. В течение всего первого года войны английские заводы

снабжали Круппа металлом. Французское Общество Карбидов снабжало Круппа спла­вами — феррохромом и ферросилицием. Германские дельцы не оставались в долгу и переправляли в Англию и Францию хи­мические вещества и снаряды.

Германские солдаты не раз находили на позициях оболочки неприятельских снаря­дов с таинственной маркой КР —96/04. Это была марка Крупповских заводов.

Видно, Крупп рассуждал так: «Торговая марка — не государственный герб. Тут стесняться нечего».

И, действительно, «торговцы смертью» не стеснялись.

На фронтах французские солдаты па­дали, скошенные пулями из своего же оте­чественного металла, а солдаты германских армий гибли «за отечество» под градом «отечественных» снарядов, на колючей про­волоке «отечественного» производства.

Конечно, торговля шла не так уж откры­то, она шла через страны, которые в вой­не не участвовали. Но иногда дело дохо­дило до такого бесстыдства, что дельцы во­юющих стран съезжались на конференции и на глазах у всего мира обсуждали свои ди­намитные и пушечные дела. Так было в ав­густе 1915 года, когда английские и герман­ские дельцы, участники динамитного тре­ста Нобеля, съехались на конференцию, чтобы поговорить по душам.

Где же тут «любовь к родине»?

Сейчас опять готовится война. Она будет еще разрушительнее прежней. В своей кни­ге «Современная война» польский генерал Сикорский пишет:

«Нескольких воздушных эскадрилий, на­груженных газовыми бомбами, довольно бу­дет, чтобы на долгое время прекратить вся­кую жизнь в таких городах, как Париж, Берлин, Лондон. Но кроме газа есть еще бомбы, вызывающие пожары. Маленькая бомба весом всего в несколько килограммов может вызвать пожар, который трудно по­тушить. Существуют еще бомбы весом в две тонны, которые, если их бросить с высоты в четыре тысячи метров, в состоянии раз­рушить всё, что находится на пространстве в сотни метров по поверхности и в дюжину метров глубиной».

Кто же готовит эту разрушительную страшную войну? Ее готовят фашисты и их хозяева, капиталисты Германии, Ита­лии, Японии, Польши.

Когда-то во время мировой войны за спи­ной германского императора Вильгельма стоял германский пушечный король Крупп. Писали «Вильгельм»; читать надо было «Крупп».

Теперь тоже, когда пишется «Гитлер», произносится «Крупп». Недаром Гитлер назначил Круппа «вождем промышленно­сти». Впрочем, тут сразу не разберешь, кто кого назначил вождем: Гитлер Круппа или Крупп Гитлера. Гитлер не стал бы вождем фашистского государства, если бы Крупп и другие не поддержали его своими мил­лионами.

Они очень много говорят о своей «любви к родине», эти люди, они пытаются уве­рить весь мир, что новая мировая война будет «войной народов», что это будет «борьба за существование целых наций». «Любовью к родине» они хотят заранее оправдать будущие разрушения и жестоко­сти.

Вот что говорит германский майор Сольдау в книге «Человек и битва будущего»:

«Современная война за национальное су­ществование не может быть связана дого­ворами и параграфами. Она не признает рамок нравственности. Рыцарские приемы ведения войны принадлежат к тем време­нам, когда воевали профессиональные ар­мии. Эти приемы неприменимы, когда на­ции борются за свое существование. Будущая война превратит в клочья все рассуждения о человеческом благородстве».

А в другой книге (тоже на немецком язы­ке) генерала Бухсинека «Война вчерашняя и завтрашняя» сказано:

«Современная война порывает с прави­лом, по которому все усилия должны быть направлены против вражеской армии. Цель нападения в будущей войне — вся враже­ская нация, и театр военных действий — вся вражеская территория на всем ее про­тяжении».

Итак, долой нравственность, долой благо­родство, долой рыцарские приемы войны. Назад — даже не в средневековье с его ры­царством, а еще дальше, в первобытные, звериные времена.

В клетку с кобрами хотят фашисты пре­вратить весь мир.

И это «во имя родины». Они называют себя националистами, они уверяют, что на­родное благо для них выше всего.

Но чего стоит «любовь» фашистов к ро­дине!

Сейчас, когда я это пишу, один из них, испанский генерал Франко, разрушает с помощью итальянских и германских бомб столицу своей же родины Испании. На улицах Мадрида рвутся снаряды и уби­вают…

Кого же они убивают? Людей из «враже­ской нации»? Нет, соотечественников гене­рала Франко, детей и женщин его «родной» Испании.

Что тут много говорить. Для этих людей родина — это их поместья, заводы, несго­раемые шкафы, стальные кладовые в бан­ках. Чтобы умножить или хотя бы сохра­нить свои доходы, — они готовы собствен­ный же народ трижды предать и трижды продать.

7. Бегство с родины

Родина была адом для очень многих лю­дей в прежней России.

В других странах родина и сейчас ад — для миллионов.

Совсем недавно — в 1935 году — я видел в Бельгии, в Боринаже, людей, которые едят траву, как скот, потому что у них нет хлеба. Я видел там крошечных детей, кото­рым дают в рожке черный «кофе» из цико­рия, потому что у родителей нет денег на молоко. Я видел семьи, в которых на де­сять ребят приходится только одна пара са­пог. Я видел целый город в 18 тысяч жите­лей, в котором никто не работает, потому что ни у кого нет работы. Это город Кареньон. Я видел женщину — жену шахтера, — которую посадили в тюрьму на во­семь суток за то, что она набрала около топливного склада ведро угольной мелочи — чтобы согреть свою лачугу. Я видел безра­ботных, которые никогда еще не были ра­бочими и которые ничего не умеют.

В 1932 году я был в Германии. Проез­жая в поезде надземной дороги над Берли­ном, я видел посреди чистеньких кварта­лов города грязные пятна пустырей с жал­кими сараями, похожими на собачьи будки, в которых живут люди. Таких лачуг в Бер­лине сто тысяч. В одной из них как раз тогда, зимой 1932 года, замерзла девочка, пока ее родители бродили по городу в по­исках работы. Об этом в газете «Берлинер Тагеблатт» было сообщено на последней странице мелким шрифтом, как о самом незначащем и маловажном событии.

Я видел около Парижа — великолепного, блестящего Парижа — второй Париж, не­известный туристам, — без водопровода, без мостовых, без электрических фонарей, грязное скопление человеческих гнезд, слеплен­ных из всякого мусора.

Я видел города отчаяния, безнадежности, беспросветной и бесконечной нищеты.

Кто только может, бежит оттуда. Люди бегут со своей родины в чужие края, наде­ясь что, может быть, где-то за океаном найдется и для них место, найдется и для них хлеб.

Даже из такой страны, как Швеция, ко­торую часто изображают настоящим раем, за последние семьдесят лет убежало мил­лион шестьсот тысяч человек, т. е. больше четверти всего народа.

В Америку за последние сорок лет переселилось из других стран 40 мил­лионов человек; это равно населению Ан­глии. Один за другим отплывали из Евро­пы громадные корабли с трюмами, напол­ненными, вместо балласта из камней и пес­ка, балластом из человеческих тел. И это продолжалось до тех пор, пока и в Амери­ке не стало так плохо, что американцы за­крыли свои порты для беженцев. Беженцев не пускают больше — не потому, что ка­ждый беженец — лишний рот, а потому, что каждый беженец — лишняя пара рабо­чих рук. В Америке и для своих лишних рук не хватает работы. А что касается лиш­них ртов, то для них в Америке всегда найдется и еда и питье, если только они принадлежат людям, оплачивающим ресто­ранные счета без задержки.

Лишних рук было без конца и в России.

За один только 1913-й год из России убежало около 300 тысяч человек.

Такое бегство называется эмиграцией, но у нас, в России, был еще и другой вид бегства из родных мест — переселение. Лю­ди метались по стране целыми селами, пе­реселялись из одного конца страны в дру­гой, из-под Курска или Тамбова куда-ни­будь на Амур, надеясь там найти хлеб для своих детей и для себя.

В той же самой книге о родине, которую составили четыре преподавателя географии, я нашел рассказ о переселенцах.

«Что такое переселенец? Отчего он бежит с родины? Бежит он с родины потому, что ему там тесно, потому что мал надел, потому что на родине нечего есть…»

Это в России-то было тесно, с ее необъ­ятными просторами!

Среди этих просторов людям не хватало земли для работы, воздуха для дыхания. Но будем читать дальше.

«Я поспешил поехать на поле, которое раскинулось под самым городом по берегу реки и которое было занято почти сплошь переселенцами… Это было широкое поле. Если глядеть на него издали, то можно было подумать, что оно покрыто почти сплошь белыми овцами. На самом деле это белели низень­кие палатки, настолько низенькие, что в них едва-едва мог поместиться человек в сидячем положении. Это были даже не палатки, а груды тряпья, висевшие на ше­стах… Всего на поле жило народа в это время около 20 000 человек, обносившихся, неумытых, прятавшихся в свои палатки только на ночь да в проливной дождь…

— Что вы здесь делаете? — спросил я.

— Что делаем, — угрюмо отвечал пере­селенец, — ребят хороним да последние деньги проедаем.

— Проелись, совсем проелись, — жало­вались мне.

И всюду, где ни послушаешь, главная забота, главная жалоба — это страшная за­держка в пути… Напрасно я старался убе­дить их, что ничего не могу сделать — они жаловались, кланялись, просили помочь и с кем-то поговорить…».

Так рассказывает книга о стоянке пере­селенцев. Но вот что она говорит о том, как чаще всего кончалось их странствова­ние.

«Проходя далее по полю, я был внезапно поражен звуками — странными, тягучими. Это напоминало хоровую песню, хотя было вовсе не песней… Среди поля, среди общей массы народа и палаток я увидел, как двигалась по направлению к лесу неболь­шая кучка людей… Впереди несли крышку гроба, затем несли покойника, которого со­провождала семья с пением и плачем. Семья сама его оплакивала, сама и отпе­вала… Процессия двигалась так поспешно, так быстро, точно боясь опоздать куда-то».

В могилу не опоздаешь. Огромные баржи везли тысячи людей прямо в могилу. Да и сами эти баржи были больше похожи на плавучие могилы, чем на баржи.

«Пассажиры называют свою каюту по­просту — ямой. Она действительно похожа на яму, потому что в ней нет ни дверей, ни окон, ни перегородок… Можно себе представить, что делается в этой 35-сажен­ной комнате без малейшего луча света, без доступа свежего воздуха».

Не лучше было и в поездах.

«Понятие о том, как перевозят пересе­ленцев по Уральской железной дороге, можно составить со слов одного доктора, ко­торый сам проехал в вагоне с переселен­цами. В вагоне грязь и теснота. Мы все знаем товарные вагоны, но не рассматри­ваем их никогда с точки зрения перевозки людей. Они предназначаются для клади или скота. Но если представить, что в них перевозится несколько тысяч людей, то можно вообразить, что происходит… Поме­щаются кое-как вповалку. Весь грязный пол покрыт людьми. Целую ночь слышатся вопли и плач детей. В этой грязи и духоте невозможно выдержать ночь даже вполне здоровому человеку

В дороге большинство захварывает, и бывают случаи, когда привозят на барже сразу несколько трупов… Бывают случаи, когда, родители покидают больного ребенка на произвол судьбы, а сами уезжают без него дальше. Дожидаться его смерти у них не хватает более ни сил, ни денег, и они уходят дальше без него, считая его все равно погибшим

Громадная смертность, стоящая иным потери целой семьи, является важной при­чиной обратного движения с полпути, дру­гими словами — бегства. И рискованно ви­нить такого человека за малодушие, когда он лишился жены и детей и бежит на родину сиротой и нищим, желая умереть дома на родине».

Теплушки, голод, дети, брошенные и умирающие у полотна дороги, оборванные толпы, атакующие поезда и баржи, — все это знакомо и памятно тем, кто пережил гражданскую войну и интервенцию. Но то, о чем только что шла речь, было не в граж­данскую войну, а в самое «мирное» время, когда губернаторы и полицеймейстеры до­носили по начальству о «порядке и спокой­ствии во вверенных им губерниях».

Хорош порядок, при котором люди бегут с родины чуть ли не на верную смерть!

Другие рассуждали иначе. Зачем за смертью уходить далеко — в Сибирь, когда можно умереть дома?

Самоубийство — это тоже эмиграция.

Это тоже уход с родины. На земном ша­ре каждый день кончают с собой три тыся­чи человек — по два человека в минуту. В Германии в 1936 году покончило с собой шесть тысяч человек — и это только в са­мых больших городах. В Польше в одном лишь городе — в Варшаве — ежегодно кон­чает с собой 500 безработных.

Число самоубийств во всем мире сейчас, при господстве капитализма, в двадцать раз больше, чем в конце XVIII века, когда только строились первые фабрики.

Из подземного, дантевского ада нет вы­хода. Из земного ада выход найти можно. Когда германский или польский рабочий открывает у себя в комнате газовый кран, он делает это, чтобы умереть вместе с семь­ей чтобы уйти из земного ада.

Но есть другой выход, есть другой путь — не к смерти, а к жизни, к светлой, радост­ной жизни.

Это тот путь, который проделали рабочие нашей страны. Это путь победной борьбы с тем строем, который живого человека пре­вращает в вещь или в цифру во имя нажи­вы.

Из книги Михаила Ильина «Сегодня и вчера. О нашей Родине», 1937 г.

Источник.



Visits: 61

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *